Михаил Осипович Меньшиков (1859 — 1918)
Эпоха подвигов, эпоха преступлений — уходящий век явился эрою расцвета белой расы, но веком гибели для цветных пород человечества. Из Европы, как из орлиного гнезда, разлетелись по отдаленным странам и материкам белые хищники — колонисты, и всюду, где бы они ни появлялись, жизнь человечества никла.
Вся первая половина столетия была сплошной бойней черных, красных, коричневых и оливковых пород; с жестокостью охотников на диких зверей белые ловили негров и нагружали ими целые флоты для отправки в колонии; десятки миллионов самых сильных и здоровых негров погибли в тяжком рабстве, другие десятки миллионов были истреблены болезнями и отчаянием или прямо оружием победителей. Африка за этот век страшно опустошена… Хотя торговля невольниками официально и уничтожена, но она свирепствует внутри материка, причем все черное племя под конец века попало в рабство белым.
Огромный африканский материк окончательно размежеван между европейцами, и всюду, во владениях самых культурных христиан, установилось чудовищное по жестокости порабощение туземцев. На них смотрят как на самых презренных животных, заставляют их работать без отдыха, отнимают у них жен, детей и их жалкое имущество и при малейшем сопротивлении расстреливают, вешают, сжигают деревни. Французы, немцы, англичане, голландцы (буры) обнаружили одинаковую свирепость, и это явление — одно из самых тревожных предсказаний для XX века. Что стоит наш гуманизм, наше христианство, если при первом случае безнаказанности мы совершаем мерзости первобытные!
Столь же ожесточенному искоренению были подвергнуты краснокожие в Америке (особенно Северной), малайцы и австралийцы. Огнем, мечом, сифилисом, рабством, водкой и всеми грязными соблазнами многочисленные племена человечества или прямо истреблены, или поставлены в условия неизбежной смерти. До двадцать первого века дойдет лишь одно предание об удивительных разновидностях человека, о множестве кротких, великодушных, детски невинных, детски слабых племенах, живших своеобразно поэтическою жизнью, полною прелести, о племенах непонятных и загубленных безвинно. Наряду с ними исчезнут, может быть, и низшие расы, людоеды и озверелые дикари, — но выиграет ли от этого человечество? Несомненно, оно страшно обеднеет, как луг, на котором вместо роскошного разнообразия цветов и форм возобладает одна порода. Как бы она ни была для самой себя приятна, полезна, прекрасна, она не исчерпывает всех возможностей, она бесконечность мирового творчества сводит к единственному опыту.
Мир жизни опустошен белой расой, и этот процесс совершается с развертывающейся энергией. Вслед за черными, красными, кофейными, оливковыми породами наступает очередь бронзовых и желтых населений Азии. Колоссальные народности Индии и Китая стеснены европейцами и ставятся в условия быстрого вымирания. Семьдесят тысяч англичан в состоянии держать в рабстве двести пятьдесят миллионов индусов. Если не прямым истреблением, то хищною экономической политикой, тягостным, непрекращающимся высасыванием всех соков страны, лишением народа земли англичане довели благородную некогда, изысканно-аристократическую расу до невероятного истощения.
Долины Индии усеяны человеческими костями; беспрерывный голод ежегодно уносит миллионы (а часто десятки миллионов) человеческих жизней; хроническое недоедание (хлеб Индии увозится в Европу) ведет к постоянному вырождению здесь самой породы человеческой. Когда-то богатырское племя делается чахлым, бессильным, неспособным отстаивать свою жизнь. Население в четверть миллиарда душ — как огромный бассейн с прорванною плотиной — может очень быстро иссякнуть, как иссякли некогда многочисленные народы средней и передней Азии.
Та же участь, по-видимому, грозит и Китаю. Нет ни малейшего сомнения, что дни Небесной империи сочтены, и что, подобно многомиллионной Индии, она будет занята белокожими и обращена в экономическое рабство. Жестокое европейское "право" (право сильного) действует несколько медленнее, но столь же верно, как мечи Кортеcа и Пизарро. Может быть, не будет крепостных, феодальных отношений, но непременно установится "правовой", обставленный конвенциями, нестерпимый гнет административный и экономический. Договорами, покупкою, меною и пр., и пр. у народа постепенно будет отобрана земля — корень человеческого рода, — постепенно затянута петлей свобода, самое дыхание народное. И тогда, при всевозможных хартиях вольностей и красноречивых конституциях народ станет неудержимо беднеть, превращаться в пролетариат, в живой мусор, удел которого — гниение. Китай уже своею собственною, внутреннею системою хищничества доведен до опасного состояния. Ежегодно от голодной смерти там уже гибнут десятки миллионов населения. Если — как индийских раджей — китайских мандаринов сменят неумолимые бритты и немцы, то истощение желтой расы пойдет гигантскими шагами.
Этот страшный процесс в человечестве — поедание белою породою цветных — самое тяжкое из преступлений века, самое неизгладимое…
Германия и Англия — вот на рубеже XX века торжествующие народности, не только вожди, но и истребители человечества. Наш славянский мир, как и латинский, позади этих хищных рас. Может быть, некоторая примесь желтой туранской крови ставит нас в положение оборонительное. Мы неудержимо отстаем в развитии народной энергии и постепенно втягиваемся в сеть англо-германского захвата. Россия еще страшна своею государственною силой; как племя белое, подобно Франции, Россия жизнеспособна, но видимо на всех мирных поприщах уступает белокурому соседу.
Девятнадцатый век окончательно утвердил наш духовный плен у Европы; народно-культурное творчество у нас окончательно сменилось подражанием, и в самом таинственном истоке жизни мы, "русые", уже порабощены "белокурым". Вы скажете, что хорошее подражание лучше плохого творчества, что в подражании — наше спасение и что стоит нам, например, остановиться в подражании вооружению соседей, как мы будем немедленно разгромлены. Я на это замечу, что подражание всегда отстает от творчества и подражатель всегда жертва своему образцу. Были могучие, хотя и неясные причины, почему народ русский не выдержал умственных влияний Запада; может быть, не хватило энергии выработать свою столь же определенную и роскошную культуру. Но, раз подчинившись, народ русский подвергается опасности дальнейших, постепенных, все более тяжких подчинений.
Из подражания Западу мы приняли чужой критерий жизни, для нашей народности непосильный. Мы хотим жить теперь не иначе, как с западною роскошью, забывая, что ни расовая энергия, ни природа наша не те, что там. Вынесши из доисторических времен страшную упругость духа, furor teutonicus, свежесть тела и сердца, германцы укрепили себя долговременною историческою дисциплиной, обогатили невероятно изобретениями, мореплаванием, промышленностью, грабежом колоний, — они легко могут позволить себе великолепие их городов, с дворцами, театрами, храмами, роскошь полей и парков, обилие фабрик, железных дорог и флотов. Они вдесятеро богаче нас и вполне естественно, без напряжений, устроили себе богатую обстановку жизни. Нам же — народу континентальному, расплывшемуся по стране суровой и далеко не одолевшему всех природных препятствий, — народу земледельческому, не торговому, свойственна сравнительная бедность и культура менее пышная, менее искусственная, более близкая к природе.
…Запад поразил воображение наших верхних классов и заставил перестроить всю нашу народную жизнь с величайшими жертвами и большою опасностью для нее. Подобно Индии, сделавшейся из когда-то богатой и еще недавно зажиточной страны совсем нищей, — Россия стала данницей Европы во множестве самых изнурительных отношений. Желая иметь все те предметы роскоши и комфорта, которые так обычны на Западе, мы вынуждены отдавать ему не только излишки хлеба, но, как Индия, необходимые его запасы. Народ наш хронически недоедает и клонится к вырождению, и все это для того только, чтобы поддержать блеск европеизма, дать возможность небольшому слою капиталистов идти нога в ногу с Европой. Девятнадцатый век следует считать столетием постепенного и в конце тревожно-быстрого упадка народного благосостояния в России. Из России текут реки золота на покупку западных фабрикантов, на содержание более чем сотни тысяч русских, живущих за границей, на погашение долгов и процентов по займам и пр., и неисчислимое количество усилий тратится на то, чтобы наперекор стихиям поддерживать в бедной стране богатое культурное обличье.
Если не произойдет какой-нибудь смены энергий, если тягостный процесс подражания Европе разовьется дальше, то Россия рискует быть разоренной без выстрела; "оскудение", захватив раньше всего прикосновенный к Европе класс, доходит до глубин народных, и стране в таком положении придется или иметь мужество отказаться от соблазна, или обречь себя на вечный плен…
Вдумываясь в тихий погром, который вносит англо-германская раса в остальное человечество, невольно сочтешь грезу современного антихриста — Ницше, грезу о "белокуром смеющемся льве" — не мечтой безумца, а пророчеством грозным и уже осуществляющимся. Будущее от нас скрыто, но девятнадцатый век был непрерывным крушением и цветных, и более вялых бледных рас. Социальное перетирание слабых, рост пролетариата и вымирание его, — что это, как не вытеснение остатков древних рас потомством одной, самой мощной? Среди самих англичан и немцев идет эта структурная перестройка, борьба человеческих типов. Один какой-то сильный и хищный тип, по-видимому, поедает остальные.
Если для слабого человечества XIX век был гибельным, то еще более ужаса он внес в остальное царство жизни. Мир низших существ — животных и растений — испытал на себе поистине бич Божий, истребительный, хуже землетрясений и потопа. Никогда природа не опустошалась с такой яростью, как в истекший век. Весь восток Европы и частью — северная Азия совершенно изменили свою наружность; неизмеримые пространства лесов срублены или сожжены, исчезло бесчисленное множество болот, озер, ручьев и рек, из остальных большинство потеряли свое прежнее обилие, превратились в тощие, едва заметные водоемы. Вместе с лесным царством исчезли целые миры лесных животных, птиц, пресмыкающихся, насекомых, целые миры растительных пород. Огромные лоси, медведи, волки, лисицы, барсуки, рыси, зайцы, белки, горностаи и пр., и пр., равно как птицы бесчисленных пород — все это на огромных пространствах исчезло, не оставив даже преданий. С истощением болот и рек умерло таинственное водное царство, с исчезновением степей исчезла поэзия их кипучей жизни, и безграничные поля с пылью, вздымаемой ветром, напоминают теперь пустыни. Человек вошел в родную природу, как палач, и гневная, умирая, она дохнула на него смертью.
Девятнадцатый век создал множество искусственных, чаще всего излишних, средств жизни, но загубил целый ряд естественных и необходимых: с истреблением лесов исчезает влага, которую они регулировали, исчезает топливо, столь необходимое в нашей стране, исчезает мир животных, дававших меха и мясо, исчезает мир съедобных растений, ягод и грибов, исчезает царство рыбы, после хлеба бывшее главным кормильцем русского народа. Выступает целый ряд условий, убийственных для человека, и как мы выйдем из них в XX столетии, сказать очень трудно. Оказалось, что раз опустошенные пространства делаются пустыней, вернуть их к прежнему состоянию необычайно трудно. Природа творит не сразу, а в течение тысячелетий, и серьезные увечья в ней непоправимы. Но не только в России шел погром природы. То же самое наблюдалось и в некоторых менее культурных странах западной Европы, особенно в Северной Америке, Африке, Индии, Австралии, Китае. Благороднейшие породы животных — слоны, буйволы, жирафы, страусы и пр. почти истреблены вовсе; миллионы птиц уничтожаются из целей моды. Промышленники и охотники ополчились на все живое, и одни породы стерты с лица земли, другие доведены до вымирания, третьи загнаны на дикий север (как киты, тюлени, пушные звери). Жестокое насилие над природой — второе преступление века, и казнь за него не замедлит.
Третьим и уже безмерным преступлением, вмещающим все остальные, я называл бы богоотступничество белой расы, слишком заметное за этот век выпадение ее из единой центральной, ведущей человечество идеи о Вечном Отце. Это не столько преступление, сколько глубокое несчастие, потеря самого драгоценного достояния, какое нажито людьми в течение тысячелетий. Уже некоторое колебание этой вечной оси человеческого духа ведет к крушению лучших очарований жизни. Вне инстинкта Божества нет поэзии, нет благородства, нет стремления к истине и достоинству жизни. Общество, потерявшее религиозное сознание, быстро дичает в самых высоких областях ума и сердца. Цели жизни перестраиваются и делаются грубо материальными, исчезает героизм, т.е. та сила, которая движет человечеством, не дает ему погружаться в непробудный сон. Общество теряет способность сопротивляться процессу омертвения, постепенного превращения организма в механизм, живого тела — в минеральное. Религия еще не иссякла в свежих народных слоях; девятнадцатый век дал отдельные примеры пламенных и чистых настроений, но очень широко распространилось и равнодушие к Божеству. Скептицизм и его острая форма — пессимизм завершают все цивилизации и всегда ведут к упадку духа. Быстрый подъем богатства создает призрак обеспеченности человека помимо Высшей воли. Раз здешняя его жизнь сделалась безопасной, человеку начинает казаться ненужным Мировой Промысл. Идол видимый — богатство — заслоняет невидимое Божество. Дух материализуется, утрачивает свободу — дыханье Вечного, и общество останавливается, умирает…
Расцвет человека! Вот единственное, что забыто в лихорадке поспешных усовершенствований, в модной погоне за новизной. Никогда внимание человеческое (в котором секрет гения) не было так напряжено, как в этом веке, но обращено оно было на тысячи вещей вне человека и слишком мало внутрь его. Отсюда непрерывное улучшение домов, одежды, пищи, мебели, утвари, предметов искусства и роскоши, — и одновременное ухудшение самого человека, как вещи. Организм человеческий ставился безоглядочно в условия, в которых он вырождался…
То, что готовит Европе XX век, мы видим в стране, опередившей наш материк на целое столетие. Соединенные Штаты уже живут в XX веке, а на наш, русский счет, может быть, в XXII. Возможно, что и у нас появятся города с двадцатиэтажными домами, воздушными железными и электрическими дорогами, движущимися вокзалами и пр., и пр. Возможно, что и у нас будут свирепствовать колоссальные заговоры, тресты, синдикаты и т.п., стихийная экономическая борьба omnia contra omnes (Все против всех {лат.}.), с биржевыми ураганами и землетрясениями, с бесконечною тревогою имущих и неимущих. До сих пор эта тревога влечет за собою все более растущее недовольство.
Вместо общественного мира — все более распаляется взаимная ненависть общественных классов, ненависть к самой жизни, что так грустно доказывается быстрым ростом самоубийств. Воображение народов, пораженное блеском роскоши, угнетает их разум и совесть. Чтобы войти в это будто бы доступное царство счастья, царство мраморных подъездов, пышных лакеев, дорогою живописью и скульптурой украшенных зал, тонких вин и снедей, раззолоченных лож в театре, драгоценных камней, бархата, кружев и шелка, блестящих экипажей и пр., и пр., — чтобы войти в этот новый Эдем, созданный не Богом, — современные люди в передовых странах отказываются иметь семью и сокращают ее до одного-двух детей. Современная любовь — цветение природы и вечный гимн ее — оскверняется детоубийством, вытравлением плода: брак опоганивается искусственным бесплодием, и достигшие богатства умирают в пустыне своего эгоизма. В конце концов и европейцы начинают хворать странными болезнями американцев — диспепсией и физическим бесплодием. На пределах страстного возбуждения белой породы ее постигает неожиданная, таинственная беда. Тело отказывается питаться, отказывается рождать. Корень бытия вянет где-то в центральной глубине оскорбленной природы. На передовых великих республиках, на Франции и Соединенных Штатах мы видим, к чему ведет нас современное идолопоклонство, обожествление вещей.
Сумеет ли царствующая на земле раса уберечься от культурной гибели? Сумеет ли она с несомненно ложного пути вернуться на путь истинный? Сумеет ли она подавить в себе манию величия и неукротимой жадности? — Едва ли. Я, по крайней мере, в это не верю. Я слышал из уст великого нравоучителя, что мы на заре великого пробуждения, что идет век светлый и не далее как следующее поколение осуществит мечты пророков. Стоит, говорил он, понять ложь — и она исчезнет, народы перекуют мечи на орала и пр. Я не верю в это безусловно. Я не вижу в приближающихся молодых поколениях новой породы людей. Это порода старая и, может быть, старее нас. Они непременно повторят все человеческие безумства, хотя бы истина им и была открыта. Они разовьют инерцию наших ошибок и нашего сознания. Они все более и более будут сливаться в стихию, в безбрежную и бесформенную человеческую толпу, в которую постепенно перерождается древнее общество.
"Богоотступники истребятся". Таков закон, действующий от создания мира. Человек и общество, и весь род людской живы лишь пока они в согласии с законом вечным. При выпадении из него, вольном или невольном, удел наш — смерть.
Мне кажется, XIX век много подвинул вперед этот недавно начавшийся процесс общественного омертвения. Как превосходно разъяснил еще Токвиль, революция ничуть не остановила, а усилила ту централизацию, то оплотнение, которое началось в западном обществе целые века тому назад. Революция сбросила старые формы государственности потому, что под ними выросло новое общество — не более, а менее свободное, чем когда-то встарь.
Король, аристократия, духовенство — все это уже не укладывалось в идею новой власти, власти не отдельных лиц, а массы, которая, постепенно уплотнившись, обнаружила свойства минеральной массы: неодолимый для отдельных частей вес и полное поглощение элементов в общем центре тяжести. Если древнее общество представляло из себя рассыпанную толпу, где, как на ярмарке, каждый мог пробраться куда угодно и входить в любые отношения со всеми, то новое общество оказалось сжатой толпой, которая, раз вы попали в нее, лишает вас свободы: вы можете двигаться только туда, куда все, хотя бы это движение влекло вас к пропасти. Прежний принцип — неравенство — разграничивал жизнь отдельных тканей; города, сословия, общины, цехи жили отдельной жизнью и не участвовали непосредственно в общей судьбе государства. Разрозненность давала простор индивидуальности, способствовала раскрытию всех возможностей. Новый принцип, общественное равенство, кажущееся столь справедливым, внесло на самом деле общее рабство; как в густой толпе, все оказались в равных условиях, и все подчинились собирательной огромной воле — воле толпы.
Прежде обширные общественные группы были привилегированными, т.е. свободными от многих давлений общества. Теперь все уравнены в общем гнете, причем самые широкие права гражданина не дают ему ничего, кроме обязанности подчиняться общей воле. Все монархии Запада — замаскированные республики, a res publica (дело народа, дело публики (лат.).) отдает каждого во власть публики, существа собирательного, многоголового, но в сущности безглавого, так как единство воли и единство сознания сведено в нем к арифметическому большинству. В новом обществе на Западе дана свобода мнения, дана потому, что там теперь это уже вполне безопасно: общественная власть чувствует себя безмерно сильной пред всяким меньшинством. Вы, гражданин, можете подать свой голос, — он тотчас же, как атом в массе, тонет в публике; решение будет зависеть не от вас, а от нее. Какие бы безумства большинство ни делало — вы обязаны их разделять. Даже преступления общества вы должны поддерживать и служить им. Иной честный немец вовсе не сочувствует проповеди Евангелия "mit gepanzernter Faust" (С помощью бронированного кулака (нем.).), но должен оплачивать, путем прямых и косвенных налогов, все похождения соотчичей в Африке и Китае… Личная жизнь человека делается стихийной, бессознательной; он — как частичка в массе — не знает, участвует ли он в подвиге, или подчас в преступлении; он чисто механически увеличивает собою вес толпы, ее импульсивные движения.
Если бы толпа по природе своей была существом высшим, нежели человек, то служение ей было бы благородной жертвой. Но — как давно раскрыли вдумчивые наблюдатели — толпа имеет психологию низшего типа. Если это — существо, то существо неуравновешенное, маниакальное, способное иногда на хорошие порывы, но гораздо чаще — на безумства. Толпа порядочных людей иногда ведет себя, как негодяй, и вместо того, чтобы обеспечить общую безопасность, толпа наталкивает на преступления. Часто, по словам Сигеле, ни судьи, ни сам преступник не подозревают, что он всего только несчастный, потерпевший крушение в социальной, внезапно разразившейся буре. Как механическая масса, толпа способна на движения мертвые, внезапно охватывающие ее и исчезающие.
Душа толпы — страсть, и на разумное решение она не способна. Истина — плод обыкновенно одинокого гения, обретающего ее в глубоком сосредоточении духа. Толпа, напротив, — вся — рассеяние, вся — поверхностность. Она сосредоточивается лишь в ощущении, и тогда порывы ее неудержимы. Это свойство толпы загубило древние демократии. Как только община разрасталась, делалась многолюдной, психология ее понижалась; народ делался взбалмошным простаком, каким его изображает Аристофан, — орудием в руках любого проходимца. Новым демократиям угрожает та же опасность. Психология народных собраний, митингов, парламентов и печати (которая тот же парламент, только на бумаге) — далека от той степени благородства и достоинства, которые можно встретить в отдельных людях. И поведение, и мысль даже такой организованной коллегии, как английский парламент, не могут служить образцами для честных людей. То, что называется великодушием, бескорыстием, терпимостью — явления здесь почти неизвестные, и наоборот — эта высокая толпа из "лордов и джентльменов" — способна подчиняться самым низким чувствам, как доказывает война с бурами.
Психология толпы не имела бы значения, если бы толпа не предъявляла своих державных прав. К сожалению, XIX век выдвинул толпу как власть и подчинил ее психике отдельную личность. С необычайным развитием средств сообщения, дорог, почты, телеграфа, печати — с крушением натурального хозяйства и заменою его денежным, жизнь общества постепенно принимает толповой, стихийный характер. Постепенно все население, до глубин народных вовлекается в чудовищный спорт политики и биржи. Постепенно "мир" — высшее благо естественной общественности — заменяется всеобщею "борьбою". Если в организованном обществе, как в организме, все клетки тела всегда на своих местах, то в толпе они удерживаются лишь внешним давлением. Борьба с последним составляет предмет стачек, бойкотов, обструкций и множества других форм бескровных междоусобий, входящих все более и более в обычай. На этом кипении человеческих страстей иные основывают все надежды. Из свободной борьбы, видите ли, непременно должен выйти победителем новый, более справедливый порядок. Почему? Какое жалкое предубеждение! Борьба по самому существу не есть источник ни разума, ни справедливости. Борьба есть состязание страсти, в ней лишь то считается мудрым и честным, что ведет к победе. В жизни толпы одновременно устанавливается столько критериев разумного и доброго, сколько партий. В конце концов взволнованная таким образом жизнь представляет беспрерывное крушение общественности, социальный хаос. Как в азартной игре, такое состояние общества дает возможность иногда ничтожным людям вдруг приобретать огромный вес, обогащает их капиталом и властью, но зато повергает и значительных людей в ничтожество. После Гладстона тотчас возможен Чемберлен, после Гамбетты — Буланже. Совершенно не заметно нравственного прогресса толпы; в конце века она более груба и кровожадна, нежели в средине его…
Мечтатели нашего столетия возлагают великие надежды на социализм, они указывают на быстрый рост этой партии в разных странах и на мирное завоевание ею власти. Но социализм в конечных целях есть окончательное подавление свободы, торжество массы над элементом ее, личностью. Социализм есть самая тяжкая, вполне омертвевшая форма государственности — государство без общества. Ведь "общество" в его свежем состоянии есть такое сожитие, где личности дан известный простор, социализм же этот простор стесняет до нуля. Конечно, в самом учении делаются всевозможные оговорки об обеспечении личности, но эти обеспечения ничтожны пред логикою самого принципа. Если всеми принято будет право общества управлять всею жизнью личности, инерция этого начала дойдет до своего предела — полного порабощения человека.
В истории социализм, под другими именами, действовал и всегда приводил к всеобщему рабству. Стоит вспомнить древние или средневековые республики. К сожалению, принципы социализма имеют силу над умами и проникают под другим именем в самое миросозерцание народное. В странах, где нет вовсе социал-демократической партии, постепенно и безотчетно устанавливается государственный социализм, в виде вмешательства центральной администрации в самые интимные дела общества. Население все более и более делается склонным слагать на власть заботу о своем счастье, оно отказывается от всякой инициативы, предоставляя себе только исполнительную роль. Если прежде от государства требовали только защиты от врагов внешних и внутренних, то теперь требуют и материальной опеки; хотят, чтобы государство регулировало промышленность и торговлю, поддерживало бы те или другие сословия, нормировало бы потребности, обеспечивало бы достаток. Как древний plebs (Простой народ {лат}.) кончил тем, что требовал "хлеба и зрелищ", не умея или не желая добыть их сам, так и нынешнее общество: чувствуя, что оно умирает как организм, оно отдает государству все хозяйство, всю свою независимость.
Как в век Платона, многие жаждут общности не только имуществ, но жен и детей, не подозревая, что в этой "общности" окончательная гибель "общественности", превращение общества в минеральную массу. Ничто так. не угрожает личности человеческой и развитию человеческого типа вообще, как торжество этого учения. Его идеалы — о всеобщем труде и взаимопомощи, об отречении от эгоизма и пр. высоки и святы, но лишь пока достигаются добровольно. Раз человечество начнут принуждать к святости насильно, это будет худшим из рабств. Современное государство, при всех недостатках, несравненно мягче социализма: оно борется с человеческими грехами, но не настаивает на добродетелях, предоставляя их свободному творчеству душ. Успехи социализма, может быть, объясняются не чем иным, как упадком личности. Для обессиленных, обесцвеченных, измятых душ из всех состояний самое подходящее — рабство, и XX век, вероятно, для многих стран осуществит эту надежду. Когда от человека отойдет забота о самом себе, когда установится земное провидение в виде выборного или иного Олимпа земных богов, тогда человек окончательно превратится в машину. За определенное количество работы эту машину будут чистить, смазывать, давать топлива и т.п. Но малейшее уклонение машины от указанной ей роли встретит неодолимые преграды. Меня лично эта утопия не прельщает. Я родился и вырос в эпоху, когда человек еще в широкой степени был предоставлен самому себе. Будучи в некоторых отношениях рабом своего народа и получая за это некоторые выгоды, во всем остальном человек оставался свободным. Как устроитель своей судьбы, он являлся существом самодержавным и даже как бы божественным в отношении своей жизни. Непосредственно после Бога он во многом был первой властью над собою, и это придавало особенное достоинство самому имени "человек". Придавало жизненность, красоту и радость существованию. Необеспеченность такого человека, необходимость вечного промышления о себе были источником его энергии. Лишения, даже тяжкие, угнетали менее, чем гнетет полная обеспеченность при подневольном труде. Тип человеческий, при старом порядке, все же сохранялся и расцветал. Что ждет его при торжестве новых начал — вопрос крайне спорный.
Истекающему веку пришлось горько убедиться в истине, что малейшая погрешность в целях жизни делает ничтожными огромные средства к ней. Великие силы, вызванные человеком из недр природы — пар, электричество, динамит и т. п., великие изобретенья, создавшие бесчисленный класс железных рабов — машины с их демоническою способностью к труду, — все это обещало для человечества новую эру, эру полного освобождения от зла. Но зло торжествует в конце века не менее, чем в его начале. Демонические силы, обещавшие безмерное богатство, сдержали обещание, но вместе с богатством одних классов принесли новую бедность для других. Машинное производство сильно понизило стоимость всех предметов, кроме предметов первой необходимости: их стоимость повысилась и все повышается, местами в прогрессии ужасающей. А так как огромное большинство народное всюду обеспечено лишь настолько, что покупает предметы лишь первой необходимости, то оно ничего не выиграло от понижения цен на роскошь и много проиграло от увеличения их на пищевые припасы. "Хотя на соверен богатый человек купит теперь гораздо больше, чем пятьдесят лет тому назад, но бедный человек купит на него гораздо меньше", — говорит один английский исследователь (Д. Гобсон). Одна квартирная плата увеличилась в последнее полустолетие на 150%, страшно вздорожало топливо, мясо, овощи, молоко и т. п. Машины, как древние рабы, обогащают только своих хозяев — класс малочисленный, огромное же большинство народное лишено этими машинами своих древних заработков. Новый ткацкий станок выгнал на улицу сотни тысяч женщин и девушек и создал пышный расцвет проституции в этом веке. Железные рабы, из которых каждый упразднил десятки и сотни человеческих рук, обрекли миллионы рабочего населения на изгнание из родной страны; от чудесных машин, как от чумы, приходилось бежать за океан, в пустыни и леса.
Пока земли были не заняты капиталом, пока эмиграция была возможна, — народ еще спасался от машинной культуры, но на земле осталось уже немного места для новой колонизации. Куда деваться "лишним рукам"? Это один из проклятых вопросов, которые XIX-oe столетие оставляет в наследие ХХ-му. Вдумываясь в эту центральную загадку, ясно видишь, что омертвение общественное стеснило не только свободу человека, но и труд его. Так называемые "первобытные" условия (натуральное хозяйство, кустарные промыслы) давали большее обеспечение большинству. Не было возможности внезапных обогащений; какой-нибудь торговец селедками не разживался в миллионера, не появлялось бесчисленных "королей" — железных, сахарных, нефтяных, каменноугольных, но всякий бедняк находил себе работу и кусок хлеба. Уходящий век, стремясь к равенству среди людей, дал, несомненно, самые чудовищные примеры неравенства в распределении благ земных. Бедняки делаются беднее, богачи — богаче; идет великий экономический раскол, и народам континентальным, которым "некуда бежать", как, напр., индусам или отчасти русским, приходится особенно круто от этого страшного общественного перелома…